Что ты стелешься над пожарищем

Что ты стелешься над пожарищем

Что ты стелешься над пожарищем. Смотреть фото Что ты стелешься над пожарищем. Смотреть картинку Что ты стелешься над пожарищем. Картинка про Что ты стелешься над пожарищем. Фото Что ты стелешься над пожарищем

«ВЫДАЮ СЕБЯ ЗА САМОГО СЕБЯ…»

«Выдаю себя за самого себя», «Черным черное именую. Белым — белое», «Фактовик, натуралист, эмпирик, а не беспардонный лирик! Малое знаточество свое не сменяю на вранье». Простые, немудрящие принципы, почти всем известные с детства, сердечного жара и душевного взлета вызвать вроде бы не могущие. Приличествующие бухгалтеру, штабисту, ревизору, конторскому клерку, конечно, статистику, но уже из журналистов — разве что репортеру, хроникеру. О поэте не подумаешь даже в последнюю очередь — для вольной ли птицы эта оснастка? К эстетике все это если и имеет отношение, то отдаленное, опосредованное. Этим — этика ведает, это — из ее епархии.

Но в том-то и дело, что в явлении, именуемом Борис Слуцкий, этика была теснейшим образом сплавлена с эстетикой, вплавлена в нее, людской характер был напрямую соединен с характером стихового письма, бытовое поведение — с творческим. Между человеком и поэтом, между поэтом и человеком, казалось, не было (а может, и действительно не было) люфтов, зазоров.

Продолжим четверостишие, первая строка которого вынесена в заголовок настоящей статьи: «…и кажусь примерно самим собой. Это было привычкой моей всегда, постепенно стало моей судьбой». Конечно, судьба, как и творческий метод, складывается из многих компонентов, в ее создании на равных или на разных условиях участвуют и сам человек, и пространство (среда), и время (исторические обстоятельства). И все же фундаментом этой судьбы стало стремление к внутренней и внешней правде, может быть, порой и ослаблявшее поводья, но зато в другую пору бешено натягивавшее их.

Борис Абрамович Слуцкий родился 7 мая 1919 года в небольшом украинском городке Славянске (сейчас это — север Донецкой области). Через полтора года после Октябрьской революции, под грохот гражданской войны. Он был первенцем у своих уже не первой молодости родителей: отцу было 33 года, матери — 28. Наверное, он думал и о ней, когда писал в стихотворении «Матери с младенцами»: «Беременели и несли, влачили бремя сквозь все страдания земли в лихое время и в неплохие времена и только спрашивали тихо: добро ли сверху или лихо? Что в мире, мир или война?» Отец — Абрам Наумович — имел невеликое образование и до революции и после нее работал в торговле, был основным кормильцем; мать — Александра Абрамовна — в свое время кончила гимназию, была неравнодушна к поэзии, любила и знала музыку, даже порой преподавала ее. В 1922 году, когда Борису было три года, семья Слуцких, к тому времени пополнившаяся еще одним ребенком, переезжает в Харьков.

Харьков, бурный послереволюционный Харьков, тогдашняя столица Украинской республики, крупный промышленный, литературный, научный, театральный центр, очень много значил в становлении человека, а в конечном счете и поэта Бориса Слуцкого, хотя писать он начал поздно и как поэт сформировался уже в Москве. И первое, что вдохнул в него этот ставший ему родным город (курортный Славянск, куда часто ездили к родителям матери, родиной был формально), — был демократизм. Семья поселилась в пролетарском районе, в убогом коммунальном доме в районе Конного базара. В трех харьковских школах, в которых учился Слуцкий, за партами восседали вместе дети рабочих и нэпманов, совслужащих и священников, потихоньку тикавших в город селян и интеллигентов, сплошь и рядом тогда еще «буржуазных». В кружках харьковского Дворца пионеров — лучшего и знаменитого в стране — можно было встретить и дочь народного комиссара, и профессорского сына, и отпрысков люмпен-пролетария, какого-нибудь загульного пьяницы. Родители могли не знать друг друга или презрительно относиться семья к семье, а дети варились в этом кипучем демократическом котле, перенимая у сверстников и буржуазные манеры, и пролетарские ухватки, и деревенские обычаи. И хоть классовые принципы никуда не исчезли, они главенствовали в стране повсюду — от вуза до литкружка, — среди детей они поневоле мягчели и смазывались. Общие интересы, возникающие у детей, подростков и юношей, смывали, опрокидывали социальные и идеологические перегородки (о национальных и говорить нечего, их, похоже, в то время не существовало). Так жгучий, всепоглощающий интерес к стихам, к русской — прежде всего, — украинской и мировой поэзии свел сына еврея, советского служащего Борю Слуцкого с сыном русского гвардейского офицера, поэта, автора книг об офицерской и дворянской чести Мишей Кульчицким в тесной, год от года крепнущей дружбе, так много значившей для того и другого, так много давшей тому и другому.

Если хоть на мгновение остановиться и углубиться в этот вопрос: что дала эта дружба Слуцкому? — то кроме враз видимой, лежащей на поверхности учебы у Кульчицкого, уже к моменту их встречи в литературном кружке Дворца пионеров взахлеб писавшего стихи (Слуцкий-то к тому времени был лишь их завзятым читателем), вдохновенно и упорно работавшего над каждой строкой, кроме пришедшего тогда понимания, что поэзия — это не редкие всплески вдохновения, а постоянный, упрямый, необходимый труд, был тут и еще один момент, имевший прямое отношение к демократизму и к тому милосердному вниманию к человеку, которым впоследствии будет просквожено все творчество Слуцкого. Мы по привычке, привитой нам прошлым веком, его литературой, ее все возрастающим народолюбием, незаметно для себя в понятие «демократизм» вкладываем участие и заботу о тех, кто находится ниже нас на социальной или общественной лестнице. Но XX век в нашей стране перевернул пирамиду человеческих отношений, складывавшуюся столетиями: верхи и низы поменялись местами. Ненависть к «бывшим», дополнительно распаленная гражданской войной, гуляла в победившем народе; отдельные очаги милосердия к побежденным гасились официальной агитацией и пропагандой, для которой слово «гуманизм» было ругательным.

Именно в доме Кульчицких активный пионер (см. стихотворение «Председатель класса»), неистовый комсомолец Борис Слуцкий соприкоснулся с «бывшими» и побежденными. О. В. Кульчицкая, сестра Миши, вспоминает: «Он часто приходил к нам, вернее, к брату… Другие ребята запросто, иногда шумно, проходили в комнату к Мише. Борис же задерживался, обязательно здоровался со всеми домашними. Наш отец, Валентин Михайлович, если бывал дома, беседовал с Борисом, задавал ему вопросы, заинтересованно выслушивал все, что отвечал Борис». Из других источников — хотя бы стихотворение «Любовь к старикам» — явствует, что и Борис расспрашивал старшего Кульчицкого, что интерес был обоюдным. Именно здесь-то и возникало просто сочувствие к просто человеку, сминавшее и снимавшее расхожие классовые штампы, заставлявшее уже тогда мальчишку Слуцкого внимательно вглядываться в своих юных и старших современников и сказавшееся позже в таких, скажем, стихотворениях, как «Старухи в окне», «Старые офицеры», «Немецкие потери» и в его кардинальном мировоззренческом повороте, происходившем во второй половине 60-х и в 70-е годы.

Второе, чем Слуцкий во многом обязан Харькову, был русский язык, вернее, то острое ощущение русского языка, которое он пронес через всю жизнь. Многоязычие этого восточноукраинского города, его языковой демократизм, о котором сам Слуцкий впоследствии ярко рассказал в стихотворении «Как говорили на Конном базаре. ». Русский язык был в Харькове своим наравне с украинским (издавна Харьков почитался едва ли не самым «русским» городом на Украине), он перемешивался не только с украинским, но и с еврейским, немецким (на Украине было много немецких поселений), армянским, греческим, он варился и вываривался в этом странном соусе, менялся, развивался, в общем жил живой, быстрой и наглядной жизнью. Живи Слуцкий в Великороссии, где историческое движение русского языка спокойнее, величавее и незаметнее, возможно, он и не заметил бы этих процессов, не увидел текучести, изменчивости, даже взрывчатости речи, и его собственный поэтический язык был бы более сглаженным, обычным и, если так можно сказать, ожиданным.

Источник

Что ты стелешься над пожарищем. Смотреть фото Что ты стелешься над пожарищем. Смотреть картинку Что ты стелешься над пожарищем. Картинка про Что ты стелешься над пожарищем. Фото Что ты стелешься над пожарищемtareeva

Интеллигентская штучка

до конца своих дней

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…
Семен Гудзенко

Нас война от всего отделила горящим заслоном,
И в кольце этих лет такая горит молодежь!
Но не думай, мой сверстник, что так уж не повезло нам:
В эти тесные даты не втиснешь нас и не запрешь.

Евгений Агранович

Была на фронте моя близкая подруга Нора Аргунова (Аргунова это псевдоним, ее настоящая имя и фамилия Элеонора Фкуторян). В 1937 году ее отец, старый большевик, политкаторжанин, был репрессирован и расстрелян, мать тоже была репрессирована. Нору выселили из квартиры, и какое-то время она жила под лестницей в своем подъезде. Потом уж не помню, как это уладилось. Репрессии пошли на спад. Норе дали комнату 6 кв.м. при кухне, и она поступила в ИФЛИ. Училась вместе с Давидом Самойловым, Павлом Коганом и пр. В 1941 году сразу после начала войны добровольцем пошла на фронт. На фронте была пулемётчицей. После войны окончила Литинститут, писала прозу. Повести и рассказы. Я в ее творчестве больше всего ценю рассказы о животных.

Я скучаю по моим ушедшим друзьям, я по ним тоскую. Мне их не хватает, мне одиноко без них. Моя самая любимая военная песня.

Мне кажется порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю нашу полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей.

А любимый куплет этой песни:

Это место для меня. Хотя я не воевала, но в этом журавлином строю так много моих близких друзей, что я думаю, они меня примут.

K присутствию при исторических катаклизмах, участию в них возможно два подхода. Один выразил Николай Глазков.

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.

Молодежь не знает войны, и поэтому ее не боится… Средства массовой информации и сегодняшнее искусство занимаются романтизацией и героизацией войны. Нигде не показано, что война это, прежде всего, тяжелая работа на пределе человеческих сил и за пределом. Это пот, грязь и вши. Это заскорузлая от пота и грязи одежда, которую не снимают неделями. Это невозможность выспаться и когда короткий сон под открытым небом в холодной грязи уже счастье. Это еще и бесправие, абсолютная подчиненность солдата командиру, даже если он явно не прав. Ну и, конечно, постоянный страх смерти. А романтика и героизм это уже потом, по воспоминаниям, при взгляде со стороны. Молодым людям, которые не находят себе применения в мирной жизни, кажется, что вот на войне бы они себя показали, вот там их ждет слава и признание. А их там ждет совсем другое. Патриотическая истерия этому способствует. И сегодняшний праздник, вооружённый до зубов в милитаристском угаре, он ведь не про прошлую войну, он про войну будущую. Идеология этого праздника пугает. Вечным подросткам в вечном пубертатном периоде с пониженным чувством опасности мир не нужен и не интересен. Они лезут на рожон, рвутся в бой.

И он действительно умер от полученных на фронте ран и контузий в начале 1953 года, еще при Сталине. Всей Москве была известна романтическая история его любви и женитьбы. Он влюбился в дочь генерала Жадова Ларису. И она его полюбила. Он был красивый и неотразимо привлекательный, в него все влюблялись. Генерал был против этого брака, всячески ему препятствовал, буквально выгнал дочь из дому. Но она ушла к любимому, у которого ничего не было, да и дома-то не было. И до конца его жизни была любящей и преданной женой.

Мы с вами на какой-то день победы читали «Балладу о дружбе», а теперь прочтем стихи еще более известные.

Александра Межирова многие считали самым талантливым поэтом из этого поколения, я тоже так считаю. Он очень хорошо читал свои стихи, делал энергичные рубящие движения, сначала одной рукой, потом другой. Эти движения подчеркивали ритм стиха и делали более ясной связь между размером стиха и его смыслом.

Мы под Колпином скопом стоим,
Артиллерия бьет по своим.
Это наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.

Недолет. Перелет. Недолет.
По своим артиллерия бьет.

Мы недаром присягу давали.
За собою мосты подрывали,-
Из окопов никто не уйдет.
Недолет. Перелет. Недолет.

Нас комбаты утешить хотят,
Нас, десантников, армия любит.
По своим артиллерия лупит,-
Лес не рубят, а щепки летят.

Из Давида Самойлова тоже одно из наиболее известных стихотворений

«Сороковые»
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.
Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.
И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.
Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось.
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!

Из Бориса Слуцкого я поставлю стихотворение может не самое лучшее, но оно хоршо тем, что не зачитанное.

ДОМОЙ
То ли дождь, то ли снег,
То ли шел, то ли нет,
То морозило,
То моросило.
Вот в какую погоду,
Поближе к весне,
Мы вернулись до дому,
В Россию.
Талый снег у разбитых перронов —
Грязный снег, мятый снег, черный снег —
Почему-то обидел нас всех,
Чем-то давним
и горестным тронув.
Вот он, дома родного порог, —
Завершенье дорог,
Новой жизни начало!
Мы, как лодки,
вернулись к причалу.
Что ты стелешься над пожарищем?
Что не вьешься над белой трубой?
Дым отечества?
Ты — другой,
Не такого мы ждали, товарищи.
Постояв, поглядев, помолчав,
Разошлись по вагонам солдаты,
Разобрали кирки и лопаты
И, покуда держали состав,
Так же молча, так же сердито
Расчищали перрон и пути —
Те пути, что войною забиты,
Те пути,
по которым идти.

Я хочу поставить стихотворение украинского фронтового поэта Платона Воронько. Я выбрала именно этого поэта и именно это стихотворение, потому что в нем есть перекличка с моей любимой Лесей Украинкой, и с одним из лучших ее произведений, моей любимой пьесой «Лiссова пiсня». Той, що в скелi сидить и той що греблi рве из «Лiсовой пiсни» и мавка оттуда. Я, когда начала вести ЖЖ, хотела назвать себя мавка, но оказалось, что мавки в блогосфере уже есть.

Я той, що греблі рвав.
Я не сидів у скелі,
Коли дуби валились вікові.
У партизанській лісовій оселі
На пережовклій, стоптаній траві
Лежав, покритий листям пурпуровим.
І кров текла по краплі крізь бинти.
А Лісовик з обличчям сивобровим
Питав мене:
— Чи всі порвав мости?
— Усі… —
Тоді, схилившись наді мною,
Сиділа ніжна Мавка цілу ніч,
Туманною повита пеленою,
Із карабінним чересом опліч.
Вона, зітхнувши, почала співати:
— Чому ж сього не можна запитати?
Он, бачиш, там питає дика рожа:
«Чи я хороша?»
А ясен їй киває в верховітті:
«Найкраща в світі».
— Ти найкраща в світі…
Врятуй мене,
Бо там на синім Пруті
Іще стоять не зірвані мости.
По них повзуть прожерливі і люті
Зелені змії.
— Можу принести
Жив-гой-трави…
Од смертного полону. —
І принесла, оббігавши луги.
І полетіли ферми й ланжерони
На прикарпатські гострі береги
У грозовому реготі веселім.
Я той, що греблі рвав,
Я не сидів у скелі.

А у меня в этом месяце мая ещё и личный юбилей. Я старше Победы ровно на 20 лет.

Источник

Текст книги «Том 1. Стихотворения 1939–1961»

Автор книги: Борис Слуцкий

Поэзия

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

ВТОРОЙ ЭТАЖ

Я жил над музыкальной школой.
Меня будил проворный, скорый,
Быстро поспешный перебряк:
То гармонисты, баянисты,
А также аккордеонисты
Гоняли гаммы так и сяк.
Позднее приходили скрипки,
Кларнет, гитара и рояль.
Весь день на звуке и на крике
Второй, жилой этаж стоял.
Все только музыки касалось —
Одной мелодии нагой,
И даже дом, как мне казалось,
Притопывает в такт ногой.
Он был проезжею дорогой —
Веселой, грязной и широкой,
Открытой настежь целый день
Для прущих к музыке людей.
Я помню их литые спины
И не забуду до конца
Замах рублевый кузнеца
Над белой костью пианино.
Как будто бы земля сама
На склоне лет брала уроки,
Гремели из дому грома́,
Певцы ревели, как пророки.
А наш второй этаж, жилой,
Оглохнув от того вокала,
Лежал бесшумною золой
Над красным пламенем вулкана.

БЛУДНЫЙ СЫН

Истощенный нуждой,
Истомленный трудом,
Блудный сын возвращается в отческий дом
И стучится в окно осторожно.
– Можно?
– Сын мой! Единственный! Можно!
Можно все. Лобызай, если хочешь, отца,
Обгрызай духовитые кости тельца.
Как приятно, что ты возвратился!
Ты б остался, сынок, и смирился.—
Сын губу утирает густой бородой,
Поедает тельца,
Запивает водой,
Аж на лбу блещет капелька пота
От такой непривычной работы.
Вот он съел, сколько смог.
Вот он в спальню прошел,
Спит на чистой постели.
Ему – хорошо!
И встает.
И свой посох находит.
И, ни с кем не прощаясь, уходит.

С НАШЕЙ УЛИЦЫ
ПАМЯТИ ТОВАРИЩА

Перед войной я написал подвал
Про книжицу поэта-ленинградца
И доказал, что, если разобраться,
Певец довольно скучно напевал.

Я сдал статью и позабыл об этом,
За новую статью был взяться рад.
Но через день бомбили Ленинград —
И автор книжки сделался поэтом.

Все то, что он в балладах обещал,
Чему в стихах своих трескучих клялся,
Он выполнил – боролся, и сражался,
И смертью храбрых, как предвидел, пал.

Как хорошо, что был редактор зол
И мой подвал крестами переметил
И что товарищ, павший,
перед смертью
Его,
скрипя зубами,
не прочел.

«Музыка на вокзале…»

Музыка на вокзале,
Играющая для всех:
Чтоб мимоездом взяли
Плач на память
и смех.

Многим ты послужила,
Начатая давно,
Песенка для пассажиров,
Выглянувших в окно.

Диктор какой-то нудный
Рядом с тобою живет:
Еже-почти-минутно
Режет тебя и рвет.

Все же в транзитном зале
Слушают не дыша.
Музыка на вокзале!
Значит, ты хороша.

Значит, гудки не мешают
Песне греметь с утра.
Музыка, ты большая.
Музыка, ты добра.

Не уставай, работай!
Век тебя слушать готов.
Словно море у борта —
Музыка вдоль поездов.

«Толпа на Театральной площади…»

Толпа на Театральной площади.
Вокруг столичный люд шумит.
Над ней четыре мощных лошади,
Пред ней экскурсовод стоит.

У Белорусского и Курского
Смотреть Москву за пять рублей
Их собирали на экскурсию —
Командировочных людей.

Я вижу пиджаки стандартные —
Фасон двуборт и одноборт,
Косоворотки аккуратные,
Косынки тоже первый сорт.

И старые и малолетние
Глядят на бронзу и гранит, —
То с горделивым удивлением
Россия на себя глядит.

Она копила, экономила,
Она вприглядку чай пила,
Чтоб выросли заводы новые,
Громады стали и стекла.

И нету робости и зависти
У этой вот России к той,
И та Россия этой нравится
Своей высокой красотой.

Задрав башку и тщетно силясь
Запомнить каждый новый вид,
Стоит хозяин и кормилец,
На дело рук своих
глядит.

Стихи, не вошедшие в книгу**

«У офицеров было много планов…»

У офицеров было много планов,
Но в дымных и холодных блиндажах
Мы говорили не о самом главном,
Мечтали о деталях, мелочах, —
Нет, не о том, за что сгорают танки
И движутся вперед, пока сгорят,
И не о том, о чем молчат в атаке, —
О том, о чем за водкой говорят!

Нам было мило, весело и странно,
Следя коптилки трепетную тень,
Воображать все люстры ресторана
Московского!
В тот первый мира день
Все были живы. Все здоровы были.
Все было так, как следовало быть,
И даже тот, которого убили,
Пришел сюда,
чтоб с нами водку пить.

Официант нес пиво и жаркое
И все, что мы в грядущем захотим,
А музыка играла —
что такое?—
О том, как мы в блиндажике сидим,
Как бьет в накат свинцовый дождик частый,
Как рядом ходит орудийный гром,
А мы сидим и говорим о счастье.

О счастье в мелочах. Не в основном.

БУХАРЕСТ

Капитан уехал за женой
В тихий городок освобожденный,
В маленький, запущенный, ржаной,
В деревянный, а теперь сожженный.

На прощанье допоздна сидели,
Карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.

Раньше месяца на три недели
Капитан вернулся – без жены.

Пироги, что повара пекли —
Выбросить велит он поскорее,
И меняет мятые рубли
На хрустящие, как сахар, леи.

Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
Ищет он, шатаясь день-деньской,
Русую или хотя бы крашеную,
Но глаза чтоб серые, с тоской.

Русая или, скорее, крашеная
Понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают – вперед.
Вздрагивая, девушка берет.

На спине гостиничной кровати
Голый, словно банщик, купидон.

– Раздевайтесь. Глаз не закрывайте, —
Говорит понуро капитан.
– Так ложитесь. Руки – так сложите.
Голову на руки положите.

– Русский понимаешь? – Мало очень.
– Очень мало – вот как говорят.

Черные испуганные очи
Из-под черной челки не глядят.

– Мы сейчас обсудим все толково.
Если не поймете – не беда.
Ваше дело – не забыть два слова:
Слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у вас, в ответ
Говорите: «никогда» и «нет».

Белый снег всю ночь валом валит,
Только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
Под окном горластый инвалид.

Слишком любопытный половой,
Приникая к щелке головой,
Снова,
Снова,
Снова
слышит ворох
Всяких звуков, шарканье и шорох,
Возгласы, названия газет
И слова, не разберет которых —
Слово «никогда» и слово «нет».

«Пред наших танков трепеща судом…»

Пред наших танков трепеща судом,
Навстречу их колоннам подходящим
Горожане города Содом
Единственного праведника тащат.

Непризнанный отечеством пророк,
Глас, вопиющий без толку в пустыне,
Изломанный и вдоль, и поперек,—
Глядит на нас глазницами пустыми.

В гестапо бьют в челюсть. В живот.
В молодость. В принципы. В совесть.
Низводят чистоту до нечистот.
Вгоняют человеческое в псовость.

С какой закономерностью он выжил!
Как много в нем осталось от него!
Как из него большевика не выжал,
Не выбил лагерь многогодовой!

Стихает гул. Смолкают разговоры.
Город ожидают приговоры.

Вот он приподнялся на локтях,
Вот шепчет по-немецки и по-русски:
Ломайте! Перестраивайте! Рушьте!
Здесь нечему стоять! Здесь все не так!

ДОМОЙ

То ли дождь, то ли снег,
То ли шел, то ли нет,
То морозило,
То моросило.
Вот в какую погоду,
Поближе к весне,
Мы вернулись до дому,
В Россию.
Талый снег у разбитых перронов —
Грязный снег, мятый снег, черный снег —
Почему-то обидел нас всех,
Чем-то давним
и горестным тронув.
Вот он, дома родного порог, —
Завершенье дорог,
Новой жизни начало!
Мы, как лодки,
вернулись к причалу.
Что ты стелешься над пожарищем?
Что не вьешься над белой трубой?
Дым отечества?
Ты – другой,
Не такого мы ждали, товарищи.
Постояв, поглядев, помолчав,
Разошлись по вагонам солдаты,
Разобрали кирки и лопаты
И, покуда держали состав,
Так же молча, так же сердито
Расчищали перрон и пути —
Те пути, что войною забиты,
Те пути,
по которым идти.

ФОТОГРАФИИ КАРТИН, СОЖЖЕННЫХ ОККУПАНТАМИ

На выставке, что привезли поляки,
Пируют радуга и красота,
Зеленые весенние полянки,
Нескошенного луга пестрота,
Все краски, все оттенки, все цвета!

А я стоял пред черной, как смола —
Черней смолы! – у черной, как пожарище —
Перед картиной польского товарища,
Что на костер, как человек, взошла.

Их много, черных пятен на стене,
Сухих, фотографических теней,
Миниатюр и фресок двухсаженных,
Замазанных, изрезанных, сожженных,
Замученных за красный флаг на них,
За то, что в них свобода, труд и Польша,
За то, что справедливее и больше
Они картин оставленных иных.

Среди поляков и среди полотен
Враг – лучших, самых смелых выбирал.
Но подвиг живописцев – не бесплоден
И никогда бесплоден не бывал:
Девчонки, что глаза платочком трут,
И парни – те, что кулаки сжимают,
Здесь, у холстов обугленных, мечтают,
Что если будет враг ценить их труд —
Пускай сожжет. Пускай – не оставляет.

«Туристам показываю показательное…»

Туристам показываю показательное:
Полную чашу, пустую тюрьму.
Они проходят, как по касательной,
Почти не притрагиваясь ни к чему.

Я все ожидаю, что иностранцев
Поручат мне: показать, объяснить.
В этом случае – рад стараться.
Вот она, путеводная нить.

Хотите, представлю вас инвалидам,
Которые в зной, мороз, дожди
Сидят на панели с бодрым видом,
Кричат проходящим: «Не обойди!»

Вы их заснимете. Нет, обойдете.
Вам будет стыдно в глаза смотреть,
Навек погасшие в фашистском доте,
На тело, обрубленное на треть.

Хотите, я покажу вам села,
Где нет старожилов – одни новоселы?
Все, от ребенка до старика,
Погибли, прикрывая вашу Америку,
Пока вы раскачивались и пока
Отчаливали от берега.

Хотите, я покажу вам негров?
С каким самочувствием увидите вы
Бывших рабов,
будущих инженеров.
Хотите их снять на фоне Москвы?

И мне не нравятся нежные виды,
Что вам демонстрируют наши гиды.
Ну что же! Я времени не терял.
Берите, хватайте без всякой обиды
Подготовленный материал.

«Пристальность пытливую не пряча…»

Пристальность пытливую не пряча,
С диким любопытством посмотрел
На меня
угрюмый самострел.
Посмотрел, словно решал задачу.

Кто я – дознаватель, офицер?
Что дознаю, как расследую?
Допущу его ходить по свету я
Или переправлю под прицел?

Кто я – злейший враг иль первый друг
Для него, преступника, отверженца?
То ли девять грамм ему отвешено,
То ли обойдется вдруг?

Говорит какие-то слова
И в глаза мне смотрит,
Взгляд мой ловит,
Смотрит так, что в сердце ломит
И кружится голова.

Говорю какие-то слова
И гляжу совсем не так, как следует.
Ни к чему мне страшные права:
Дознаваться или же расследовать.

«Я судил людей и знаю точно…»

Я судил людей и знаю точно,
Что судить людей совсем не сложно, —
Только погодя бывает тошно,
Если вспомнишь как-нибудь оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
Иль сидельцем в книжном магазине,
Иль судьей… Каким судьей? Футбольным:
Быть на матчах пристальным разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
То они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
Вспоминать былое неустанно.

Опыт мой особенный и скверный —
Как забыть его себя заставить?
Этот стих – ошибочный, неверный.
Я не прав.
Пускай меня поправят.

ГОВОРИТ ФОМА

Сегодня я ничему не верю:
Глазам – не верю.
Ушам – не верю.
Пощупаю – тогда, пожалуй, поверю,
Если на ощупь – все без обмана.

Мне вспоминаются хмурые немцы,
Печальные пленные 45-го года,
Стоявшие – руки по швам – на допросе,
Я спрашиваю – они отвечают.

– Вы верите Гитлеру? – Нет, не верю.
– Вы верите Герингу? – Нет, не верю.
– Вы верите Геббельсу? – О, пропаганда!
– А мне вы верите? – Минута молчанья.
– Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир – пропаганда.

Если бы я превратился в ребенка,
Снова учился в начальной школе,
И мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
Нашел бы эту самую Волгу,
Спустился бы вниз по течению к морю,
Умылся его водой мутноватой
И только тогда бы, пожалуй, поверил.

Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
Потом – худые соломенные крыши,
Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу…
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все – пропаганда. Весь мир – пропаганда.

КВАДРАТИКИ

В части выписывали «Вечерки»,
Зная: вечерние газеты
Предоставляют свои страницы
Под квадратики о разводах.

К чести этой самой части
Все разводки получали
По изысканному посланью
С предложеньем любви и дружбы.

Было не принято ссылаться
Ни на «Вечерки», ни на мужа,
Сдуру бросившего адресатку.
Это считалось нетактичным.

Было тактично, было прилично,
Было даже совсем отлично
Рассуждать об одиночестве
И о сердце, жаждущем дружбы.

Кроме затянувшейся шутки
И соленых мужских разговоров,
Сердце вправду жаждало дружбы
И любви и всего такого.

Не выдавая стрижки короткой,
Фотографировались в фуражках
И обязательно со значками
И обаятельной улыбкой.

Некоторые знакомые дамы
Мне показывали со смехом
Твердые квадратики фото
С мягкими надписями на обороте.

Их ответов долго ждали,
Ждали и не дождались в части.
Там не любили писать повторно:
Не отвечаешь – значит, не любишь.

Впрочем, иные счастливые семьи
Образовались по переписке,
И, как семейная святыня,
Корреспонденция эта хранится:

В треугольник письма из части
Вложен квадратик о разводе
И еще один квадратик —
Фотографии твердой, солдатской.

БОЛЕЗНЬ

Досрочная ранняя старость,
Похожая, на пораженье,
А кроме того – на усталость.
А также – на отраженье
Лица
в сероватой луже,
В измытой водице ванной:
Все звуки становятся глуше,
Все краски темнеют и вянут.

Куриные вялые крылья
Мотаются за спиною.
Все роли мои – вторые! —
Являются передо мною.

Мелькают, а мне – не стыдно.
А мне – все равно, все едино.
И слышно, как волосы стынут
И застывают в седины.

Я выдохся. Я – как город,
Открывший врагу ворота.
А был я – юный и гордый
Солдат своего народа.

Теперь я лежу на диване.
Теперь я хожу на вдуванья.
А мне – приказы давали.
Потом – ордена давали.

Все, как ладонью, прикрыто
Сплошной головною болью —
Разбито мое корыто.
Сижу у него сам с собою.

Так вот она, середина
Жизни.
Возраст успеха.
А мне – все равно.
Все едино.
А мне – наплевать. Не к спеху.

Забыл, как спускаться с лестниц.
Не открываю ставен.
Как в комнате,
Я в болезни
Кровать и стол поставил.
И ходят в квартиру нашу
Дамы второго разряда,
И я сочиняю кашу
Из пшенного концентрата.
И я не читаю газеты,
А книги – до середины.
Но мне наплевать на это.
Мне все равно. Все едино.

БАЛЛАДА

В сутках было два часа – не более,
Но то были правильные два часа!
Навзничь опрокидываемый болью,
Он приподнимался и писал.
Рук своих уродливые звезды
Сдавливая в комья-кулаки,
Карандаш ловя, как ловят воздух,
Дело доводил он до строки.
Никогда еще так не писалось,
Как тогда, в ту старость и усталость,
В ту болезнь и боль, в ту полусмерть!
Все казалось: две строфы осталось,
Чтоб в лицо бессмертью посмотреть.
С тихой и внимательною злобой
Глядя в торопливый циферблат,
Он, как сталь выдерживает пробу,
Выдержал балладу из баллад.
Он загнал на тесную площадку —
В комнатенку с видом на Москву —
Двух противников, двух беспощадных,
Ненавидящих друг друга двух.
Он истратил всю свою палитру,
Чтобы снять подобие преград,
Чтоб меж них была одна политика —
Этот новый двигатель баллад.
Он к такому темпу их принудил,
Что пришлось скрести со всех закут
Самые весомые минуты —
В семьдесят и более секунд.
Стих гудел, как самолет на старте,
Весь раскачиваемый изнутри.
Он скомандовал героям: «Шпарьте!»
А себе сказал: «Смотри!»
Дело было сделано. Балладу
Эти двое доведут до ладу.
Вот они рванулися вперед!
Точка. Можно на подушки рухнуть,
Можно свечкой на ветру потухнуть.
А баллада – и сама дойдет!

«В поэзии красна изба – углами…»

В поэзии красна изба – углами.
Чтобы – четыре! И чтоб все – свои!
Чтобы доска не пела под ногами
Чужие песни, а пела бы мои.

То, что стоит – не шатко и не валко,
Из всех квартир единственное – дом! —
Воздвигнуто не прихотью зеваки,
Но поперечных пильщиков трудом.

Тот труд – трудней, чем пильщиков
продольных,
И каторжнее всех иных работ,
Зато достойным домом для достойных
Мой деревянный памятник встает.

Корней я сроду не пустил. Судьба.
Но вместо них я вколотил тесины.
Мой герб не дуб – дубовая изба!
Корчуйте, ежели достанет силы.

«Я не могу доверить переводу…»

Я не могу доверить переводу
Своих стихов жестокую свободу
И потому пройду огонь и воду,
Но стану ведом русскому народу.

Я инородец; я не иноверец.
Не старожил? Ну что же – новосел.
Я, как из веры переходят в ересь,
Отчаянно
в Россию перешел.

Я правду вместе с кривдою приемлю —
Да как их разделить и расщепить.
Соленой струйкой зарываюсь в землю,
Чтоб стать землей
И все же – солью быть.

М. В. КУЛЬЧИЦКИЙ

Одни верны России
потому-то,
Другие же верны ей
оттого-то,
А он – не думал, как и почему.
Она – его поденная работа.
Она – его хорошая минута.
Она была отечеством ему.

Его кормили.
Но кормили – плохо.
Его хвалили.
Но хвалили – тихо.
Ему давали славу.
Но – едва.
Но с первого мальчишеского вздоха
До смертного
обдуманного
крика
Поэт искал
не славу,
а слова.

Слова, слова.
Он знал одну награду:
В том,
чтоб словами своего народа
Великое и новое назвать.
Есть кони для войны
и для парада.
В литературе
тоже есть породы.
Поэтому я думаю:
не надо
Об этой смерти слишком горевать.

Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано.
Не в третьей мировой,
а во второй.
Рожденный пасть
на скалы океана,
Он занесен континентальной пылью
И хмуро спит
в своей глуши степной.

У меня была комната с отдельным ходом.
Я был холост и жил один.
Всякий раз, как была охота,
В эту комнату знакомых водил.

Мои товарищи жили с тещами
И с женами, похожими на этих тещ, —
Слишком толстыми, слишком тощими,
Усталыми, привычными, как дождь.

Каждый год старея на год,
Рожая детей (сыновей, дочерей),
Жены становились символами тягот,
Статуями нехваток и очередей.

Мои товарищи любили жен.
Они вопрошали все чаще и чаще:
– Чего ты не женишься? Эх ты, пижон!
Что ты понимаешь в семейном счастье?

Мои товарищи не любили жен.
Им нравились девушки с молодыми руками,
С глазами,
в которые,
раз погружен,
Падаешь,
падаешь,
словно камень.

А я был брезглив (вы, конечно, помните),
Но глупых вопросов не задавал.
Я просто давал им ключ от комнаты.
Они просили, а я – давал.

ЗЛЫЕ СОБАКИ

Злые собаки на даче
Ростом с волка. С быка!
Эту задачу
Мы не решили пока.

Злые собаки спокойно
Делают дело свое:
Перевороты и войны
Не проникают в жилье,
Где благодушный владелец
Многих безделиц,
Слушая лай,
Кушает чай.

Да, он не пьет, а вкушает
Чай.
За стаканом стакан.
И – между делом – внушает
Людям, лесам и стогам,
Что заработал
Этот уют,
Что за работу
Дачи дают.

Он заслужил, комбинатор,
Мастер, мастак и нахал.
Он заработал, а я-то?
Я-то руками махал?
Просто шатался по жизни?
Просто гулял по войне?
Скоро ли в нашей Отчизне
Дачу построят и мне?
Что-то не слышу
Толков про крышу.

Дачные псы обозленные,
Смело кусайте меня.

«С Алексеевского равелина…»

С Алексеевского равелина[3] 3
Алексеевский равелин – один из казематов Петропавловской крепости в Петербурге, где содержались политические заключенные.

[Закрыть]
Голоса доносятся ко мне:
Справедливо иль несправедливо
В нашей стороне.

Нет, они не спрашивают: сыто ли?
И насчет одежи и домов,
И чего по карточкам не выдали —
Карточки им вовсе невдомек.

Черные, как ночь, плащи-накидки,
Блузки, белые как снег[4] 4
Подразумеваются народнические революционеры 60–90-х годов XIX в.

«Я строю на песке, а тот песок…»

Я строю на песке, а тот песок
Еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
А для меня распался и потек.

Я мог бы руки долу опустить,
Я мог бы отдых пальцам дать корявым.
Я мог бы возмутиться и спросить,
За что меня и по какому праву…

Но верен я строительной программе…
Прижат к стене, вися на волоске,
Я строю на плывущем под ногами,
На уходящем из-под ног песке.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *