Что то трещало и дымилось около груды снега и камней

Что то трещало и дымилось около груды снега и камней

– А домой нам нельзя? – спросил Николай, недовольно хмурясь.

– Вот еще младенец какой! Что мы, для вас баррикаду будем разбирать, что ли?

– Нате вот, – сказал маленький человек, в меховой куртке, на кривых ногах, которого высокий назвал товарищем Семеном.

И он дал Николаю и Вениамину по браунингу. Луна побледнела на небе и ее не было видно среди облачного пепла. Земля и небо были закутаны теперь в серый шелк. Наступили томительные предутренние часы.

Через несколько минут Вениамину и Николаю казалось уже, что они давно, чуть ли не целую неделю, сидят за баррикадой. Все вокруг было знакомо: и этот товарищ Семен, на кривых ногах, который тянул коньяк из горлышка бутылки, и чернобородый дружинник, главарь, по-видимому, и молоденькая голубоглазая девушка с белою перевязью и красным крестом на ней; и каждая доска, живописно торчавшая в баррикаде, и этот красный флаг, водруженный наверху как знак вольности и мятежа…

Где-то затрещал барабан – сухо и четко.

Что-то трещало и дымилось около груды снега и камней, и как бы в ответ на этот треск и дым время от времени цокали то звонко, то тупо, ударяясь о баррикаду, солдатские пули.

– Что это с ним? – спросил Вениамин, заметив, что товарищ Семен как-то странно сползает на животе с баррикады.

Николай подошел к товарищу Семену и спросил:

Но товарищ Семен не отвечал.

Николай нагнулся над ним и заметил, что у него неподвижные глаза и губы.

– Как это странно всё, – пробормотал художник и вдруг пошатнулся.

Он упал на колени и замотал головой, как будто бы его душил воротник.

Но этого уже не видел Вениамин. Поэт лежал на спине раскинув руки. Правая нога его как-то неестественно дергалась. Над ним нагнулась голубоглазая девушка с белой перевязкою. А он, приняв ее за другую, шептал нежно: Маргарита…

Источник

Что то трещало и дымилось около груды снега и камней

– А домой нам нельзя? – спросил Николай, недовольно хмурясь.

– Вот еще младенец какой! Что мы, для вас баррикаду будем разбирать, что ли?

– Нате вот, – сказал маленький человек, в меховой куртке, на кривых ногах, которого высокий назвал товарищем Семеном.

И он дал Николаю и Вениамину по браунингу. Луна побледнела на небе и ее не было видно среди облачного пепла. Земля и небо были закутаны теперь в серый шелк. Наступили томительные предутренние часы.

Через несколько минут Вениамину и Николаю казалось уже, что они давно, чуть ли не целую неделю, сидят за баррикадой. Все вокруг было знакомо: и этот товарищ Семен, на кривых ногах, который тянул коньяк из горлышка бутылки, и чернобородый дружинник, главарь, по-видимому, и молоденькая голубоглазая девушка с белою перевязью и красным крестом на ней; и каждая доска, живописно торчавшая в баррикаде, и этот красный флаг, водруженный наверху как знак вольности и мятежа…

Где-то затрещал барабан – сухо и четко.

Что-то трещало и дымилось около груды снега и камней, и как бы в ответ на этот треск и дым время от времени цокали то звонко, то тупо, ударяясь о баррикаду, солдатские пули.

– Что это с ним? – спросил Вениамин, заметив, что товарищ Семен как-то странно сползает на животе с баррикады.

Николай подошел к товарищу Семену и спросил:

Но товарищ Семен не отвечал.

Николай нагнулся над ним и заметил, что у него неподвижные глаза и губы.

– Как это странно всё, – пробормотал художник и вдруг пошатнулся.

Он упал на колени и замотал головой, как будто бы его душил воротник.

Но этого уже не видел Вениамин. Поэт лежал на спине раскинув руки. Правая нога его как-то неестественно дергалась. Над ним нагнулась голубоглазая девушка с белой перевязкою. А он, приняв ее за другую, шептал нежно: Маргарита…

Источник

Что то трещало и дымилось около груды снега и камней

Георгий Иванович Чулков

Одного из них звали Николаем, другого Вениамином. Они жили на узкой и грязной улице, которая упиралась в линию бульваров. Их комната помещалась в пятом этаже. Из окон этого чердака можно было видеть город, который они усердно проклинали и тайно любили.

Город, с его лабиринтом крыш, с трубами, низкими и высокими, с дымом, то черным, то янтарным, то розовым: город таинственный в тумане, страшный при луне, трепетный на утренней заре и всегда сладострастный; город, смесивший в своей глубине все голоса, вопли, смех, музыку, вой ветра, бой барабана, грохот железа, удары камень о камень; город, с золотом куполов, с блеском американских витрин, с зелеными молниями трамваев: как они чувствовали этот город, эти два друга!

Старший из них, Николай, был художник. У него были зеленые глаза, обращавшие на себя внимание женщин; черты его лица были определенны и точны, как будто бы природа позаботилась о том, чтобы сохранить в них лишь выразительное и необходимое; он тщательно брился и, несмотря на бледность, старался одеваться как можно строже. Его приятель Вениамин был поэт. На его бледном лице странно выделялись алые губы; его серые глаза были несколько тусклы, как будто бы внешний мир был отделен от них полупрозрачной завесою.

Николай писал nature morte, автопортреты, множество автопортретов, и небо из окна своего чердака. По стенам были развешаны полотна, где яблоки, арбузы и корки хлеба пленяли глаз геометрической угловатостью своих контуров; где сам художник смотрел из грубой рамы, как маска, застывшая в своей монументальности; где, наконец, городское небо гармонировало с красочной гаммою крыш…

Вениамин писал лирические стихи о любви, полугрустные, полунасмешливые, с неожиданными рифмами, ритмически изысканные, кончавшиеся загадочными полувопросами, которые ранили сердце, как отравленные стрелы.

Николай был безнадежно влюблен в молчаливую высокую девушку, чей портрет ему пришлось однажды писать. Она жила в том же городе, но ее окружали люди иного общества, и Николай даже не мог теперь поддерживать с нею знакомство. Лишь изредка он видел ее то в театре, то в концерте. И это были счастливейшие вечера в его жизни.

Вениамин тоже был влюблен, но та, которая пленила его сердце, была замужем. Он познакомился с нею на скетинг-ринге, когда она упала однажды, и ему посчастливилось ее поднять. Прикосновение маленькой нежной руки и синие глаза белокурой незнакомки были фатальны для поэта. Он познакомился также с ее мужем, акцизным чиновником, у которого был испуганный взгляд и рыжие бачки, и стал бывать в их маленькой квартире, казавшейся ему раем. Белокурая Маргарита была благосклонна к Вениамину, и, если бы не его лирическая слепота, он, может быть, добился бы ее признаний, но он предпочитал томиться и вздыхать, воображая, что Маргарита недоступна, как Беатриче.

Николай и Вениамин были друзьями, но они не переходили на «ты» и не делали друг другу интимных признаний, храня несколько чопорное и горделивое молчание, когда случайно речь заходила об их возлюбленных. Когда у них не было денег (а это случалось часто) и нельзя было идти в театр или ресторан, они сидели по вечерам дома, куря трубки с длинными чубуками и обмениваясь изредка замечаниями то по поводу какой-нибудь очаровательной книги, открытой одним из них, то по поводу картин какого-нибудь непризнанного художника, успевшего выставить свои холсты на одной из тех маленьких выставок, которые посещаются лишь немногими любителями, присяжными рецензентами и случайными обывателями, пожелавшими позубоскалить от безделья.

Однажды, когда два друга сидели так, окутанные синим облаком дыма, Николай сказал:

– Сегодня я заметил на улицах какое-то странное оживление; впрочем, я не уверен, что то, что я видел, можно назвать «оживлением».

– А что вы видели? – спросил Вениамин равнодушно, чертя привычной рукой профиль Маргариты.

– Я видел на бульварах и на тротуарах множество людей, которые спешили куда-то с решительными, мрачными и как будто торжественными лицами. Такие лица редко встречаются. Не случилось ли чего-нибудь?

– Не знаю… Ах, да! я вспомнил, что сегодня мимо наших окон проскакали солдаты с шашками наголо. Не бунтует ли народ?

– История вообще загадка, – сказал художник, – но революция это, может быть, самое непонятное в ней, по крайней мере, для моего ума. Как люди могут интересоваться политикой и проходить равнодушно мимо изумительных зданий, изысканных картин, остроумных книг…

– Друг мой, – возразил поэт, – все прекрасно – и тишина, и буря, и пристань, и открытое море, и мудрые книги, и глупая, слепая жизнь… Все прекрасно, если есть любовь…

– Любовь? Но в революции нет любви. Люди начинают борьбу или из честолюбия, или мечтая о призрачной свободе, или, наконец, побуждаемые голодом…

– Вы сказали – «голодом». Это напомнило мне о том, что я сегодня не обедал.

– Да? Представьте, я ведь тоже сегодня ничего не ел.

– Вот как! А у меня вчера были деньги, но я заказал букет из роз… Я должен отнести его сегодня… Но, впрочем, у меня еще есть немного мелочи. Если хотите, мы зайдем в кофейню и съедим там чего-нибудь. А потом я пойду к знакомым.

– Пожалуй, пойдемте, – промолвил художник и поднялся, чтобы взять шляпу.

Вениамин и Николай отправились в кофейню, где привыкли видеть пеструю толпу, всегда слегка возбужденную электрическим светом, шуршаньем женских нарядов, магическим сиянием глаз, ищущих и влекущих.

И на этот раз в кофейне было много публики, но иные почему-то не садились за столики, а стояли группами, громко разговаривая, жестикулируя, размахивая какими-то лиловыми листками. Один молодой человек, с бледным матовым лицом и сумасшедшими глазами, стал на стул и что-то крикнул о свободе и смерти. И все подняли руки, как будто для клятвы.

Публичные женщины с алчным любопытством смотрели на необычных посетителей и жадно слушали ораторов, оставив нетронутыми чашки кофе и бокалы мазаграна; лакеи глазели, разиня рот, не выпуская из рук салфеток; барышня-кассирша стояла на цыпочках, вытянув напудренную шею…

– Это, кажется, революция, – промямлил художник и стал зарисовывать оратора на чистой стороне прейскуранта.

– Ах, это, право, занятно, – сказал поэт, – но я должен отнести розы моим знакомым.

– Если вы идете на ту улицу, я пойду с вами, – пробормотал художник.

По странной случайности и Маргарита, и та, которую любил Николай, жили на одной улице. И Николай, не имея возможности войти к ней в дом, часами стоял под ее окнами.

Когда друзья вышли из кофейни, снежная мгла заволокла им путь. Снег падал большими хлопьями, влажными, теплыми, мягкими… Неожиданно в эти зимние дни наступила оттепель и возник голубоватый туман, окутав улицы своей пеленою. Туман, снег и огни фонарей – все было зыбко, странно и фантастично. Люди возникали из полумрака, подобно призракам, и вновь пропадали таинственно, покинув бледные круги, отброшенные мертвым светом электрических фонарей.

Друзья зашли в цветочный магазин и взяли букет из роз, приготовленный для Вениамина. Они вышли на улицу, слегка опьяненные влажным и дурманным запахом цветов, привезенных из Ниццы, томных, усталых от долгого пути… Николай и Вениамин прошли два бульвара, пересекли площадь, миновали собор и уже хотели по привычке идти на мост, как вдруг из тумана выросла какая-то дюжая фигура и загородила им дорогу.

– Вам чего надо? – крикнул грубый голос, и кто-то осветил фонарем двух приятелей.

– Нам надо перейти через мост, мы идем к знакомым, – сказал Вениамин, пожимая плечами.

– Нельзя туда, – крикнул тот же голос насмешливо и сердито.

Теперь, при свете фонаря, приятели видели, что на мосту стоит отряд солдат и какой-то фургон.

– Почему же нельзя? – спросил нерешительно Николай.

В это время на лошади подъехал жандармский ротмистр.

Источник

Что то трещало и дымилось около груды снега и камней

Прекрасна пустыня в метельные дни, когда белый пепел вздымается и веет в лицо, и тысячи видений, созданных из серебряного праха, преграждают путь и плачут, и смеются, прильнув к одежде путника, заглядывая в его смущенные глаза. А ночью призраки, облекшись в черные ткани, уже поют иные песни, более сложные, и таинственные. Образуется вещий хор могильных голосов, и какой-то царственный безумец в широкой мантии дает знак жезлом, и тысячи хорово-дов кружатся то мерно, то порывисто, колдуя и очаровывая путника.

Это был город: храм, тюрьма, торговые лавки, суд, больница и две высокие башни, сложенные из черных бревен в давние времена, когда край этот еще не знал, что значит власть государства.

Это был последний город на нашем пути. Далее мы ехали на оленях. Когда я увидел легкие нарты и пугливых животных с мечтательными и печальными глазами, мое сердце сжалось в странной тоске: я вдруг почувствовал свое одиночество и свою слабость перед лицом полярной равнины.

Как мчались олени! Как ослепителен был их бег! Как томителен и загадочен речитатив инородца.

Вот мы миновали темно-зеленую тайгу и мчимся среди низкорослого березняка. И я шепчу грешными устами молитву Великолепию Северного Сияния.

Так предстояло ехать нам три месяца; дважды мы меняли оленей на собак, трижды мы переезжали через горные хребты. Я не стану рассказывать подробно, как мы ехали, какие думы и призраки, мечты и желания нас посещали и что мы видели на Северной Равнине.

Был апрель, когда вооруженные спутники мои, оставив меня в селении Северный Крест, умчались на оленях обратно.

Когда он назвал себя, я вспомнил его биографию, известную мне из Истории Революции; блестящая деятельность мятежника и руководителя восстания, самоотверженное поведение в эпоху упадка, заключение в жестокую тюрьму на многие годы и, наконец, ссылка в отдаленную местность, разлука навсегда с родной равниной, обездоленной, но вечноженственной и прекрасной.

Он милостиво протянул мне руку и сказал:

— Вот и вы в нашей пустыне. Не правда ли, здесь прекрасно?

Он сделал царственный жест, указывая на умирающую во льдах северную зарю.

Я невольно почувствовал благоговение и к этой заре, подобной кровавому вину в хруста-льной чаше, и к этому старику, сумевшему не потерять души своей даже в этой стране, в стране ужаса и безмолвия.

Он повел меня в юрту, где в камельке жарилось оленье мясо. Мы тихо поужинали, и седой пленник почти не задавал мне вопросов о родине, столь обычных и, в сущности, напрасных. В самом деле, не все ли равно, что случилось в те дни, когда я там был; быть может, судьба вновь повернула колесо истории в иную сторону и поток событий пошел по иному руслу: ведь более пяти месяцев я был в дороге.

Отсутствие любопытства и задумчивый взгляд старика внушали к нему особенное уваже-ние. И я невольно почувствовал любовь к этому изгнаннику, которого некогда страшилась Могущественная Власть.

Источник

Что то трещало и дымилось около груды снега и камней

– А домой нам нельзя? – спросил Николай, недовольно хмурясь.

– Вот еще младенец какой! Что мы, для вас баррикаду будем разбирать, что ли?

– Нате вот, – сказал маленький человек, в меховой куртке, на кривых ногах, которого высокий назвал товарищем Семеном.

И он дал Николаю и Вениамину по браунингу. Луна побледнела на небе и ее не было видно среди облачного пепла. Земля и небо были закутаны теперь в серый шелк. Наступили томительные предутренние часы.

Через несколько минут Вениамину и Николаю казалось уже, что они давно, чуть ли не целую неделю, сидят за баррикадой. Все вокруг было знакомо: и этот товарищ Семен, на кривых ногах, который тянул коньяк из горлышка бутылки, и чернобородый дружинник, главарь, по-видимому, и молоденькая голубоглазая девушка с белою перевязью и красным крестом на ней; и каждая доска, живописно торчавшая в баррикаде, и этот красный флаг, водруженный наверху как знак вольности и мятежа…

Где-то затрещал барабан – сухо и четко.

Что-то трещало и дымилось около груды снега и камней, и как бы в ответ на этот треск и дым время от времени цокали то звонко, то тупо, ударяясь о баррикаду, солдатские пули.

– Что это с ним? – спросил Вениамин, заметив, что товарищ Семен как-то странно сползает на животе с баррикады.

Николай подошел к товарищу Семену и спросил:

Но товарищ Семен не отвечал.

Николай нагнулся над ним и заметил, что у него неподвижные глаза и губы.

– Как это странно всё, – пробормотал художник и вдруг пошатнулся.

Он упал на колени и замотал головой, как будто бы его душил воротник.

Но этого уже не видел Вениамин. Поэт лежал на спине раскинув руки. Правая нога его как-то неестественно дергалась. Над ним нагнулась голубоглазая девушка с белой перевязкою. А он, приняв ее за другую, шептал нежно: Маргарита…

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *